ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ.

Фридрих Горенштейн. Фото: Борис Антипов

С одной стороны, поэту, художнику, как бы даже положено романтически странствовать, скитаться по свету. Но с другой стороны… С другой стороны, конечно, настораживает, если странствие чересчур затянулось.

За год до приезда, в 1979 году роман Горенштейна «Искупление» был переведён на немецкий язык и опубликован в Берлине весьма солидным издательством «Люхтенгарт». Однако талантливого романа оказалось недостаточно. Необходимо было авторитетное слово. А где же взять такого, безусловно авторитетного человека, который мог бы поручиться за талант, своё веское слово сказать, к которому бы прислушались? Такой человек, к счастью, нашёлся – им оказался рыцарь литературы, во имя неё неоднократно пострадавший, Ефим Григорьевич Эткинд. Горенштейн познакомился с Эткиндом ещё в Вене осенью 1980 года, когда перед переездом в Берлин жил в пансионе на Кохгассе неподалеку от Собора святого Стефана. Рекомендация Эткинда возымела действие. В девяностых годах издательством «Ауфбау» было опубликовано семь книг Горенштейна, издательством «Ровольт» – три. Среди них произведения, написанные уже в Берлине на Зэксишештрассе: повести «Улица Красных Зорь», «Последнее лето на Волге», пьеса «Детоубийца», несколько рассказов, а роман «Летит себе аэроплан» издавался на немецком языке три раза. О Горенштейне тогда много писали во влиятельных немецких газетах и журналах, попеременно называя его то «вторым Достоевским», то «вторым Толстым».

В начале перестройки, в 1989 году, Ефим Григорьевич Эткинд, один из моих бывших преподавателей, вернулся в свой город, «знакомый до слёз». Он приехал в Петербург на Международную конференцию, посвященную Ахматовой и был приглашён в Педагогический институт им. Герцена, где пятнадцать лет назад при тайном единогласном голосовании коллег был лишён всех званий, в том числе и учёного звания профессора. Дело это было связано в основном с двумя литераторами – Солженицыным и Бродским, которым он помогал. Так, например, он прятал у себя рукописи Солженицына, защищал на суде «тунеядца» Иосифа Бродского. Эткинду суждено было выступить в том самом четырнадцатом корпусе на Мойке 48, где он работал в последние годы перед отъездом на Запад. Самая большая аудитория корпуса не вместила всех желающих. Остальные, как говорили, «весь Ленинград», стояли в коридоре. Эткинд рассказал о Горенштейне, книги которого во Франции и Германии имели шумный успех, назвав его крупнейшим русским писателем двадцатого века и даже «вторым Достоевским». Таким образом, именно Эткинд принёс в Россию первую весть о Горенштейне. Произошло это за три года до выхода в Москве в издательстве «Слово» трёхтомника писателя. Ленинградские литераторы хорошо помнят эту часть выступления Эткинда и особенно его слова: «Второй Достоевский».

Роман «Место» появился в 1992 году на прилавках русских книжных магазинов в то самое время, когда в России только что была учреждена первая негосударственная и, пожалуй, самая престижная литературная премия – «Букер».

В числе претендентов был и роман «Место». Но вскоре выяснилось, что роман, который ошеломил искушенных литераторов, не был прочитан некоторыми членами жюри. Отсюда, вероятно, реплика одного из авторитетных членов жюри, знавшего о «Месте» только понаслышке: «Но ведь «Бесов» мы уже читали». Горенштейн рассказывал, что эти слова о «Бесах» принадлежали Эллендее Проффер. С этой болью, глубокой обидой в особенности на фразу «Но ведь «Бесов» мы уже читали», Горенштейн ушёл в могилу.

*

Горенштейн прожил двадцать лет в квартире Зэксишештрассе 73. Он не без гордости говорил, что живёт в «эпицентре» русского Берлина двадцатых годов. Зэксишештрассе, как впрочем и прилегающие к ней улицы, оказалась наполненной литературными ассоциациями. В предисловии к моей книге «Брак мой тайный» Горенштейн писал:

«Рядом с моим домом на Зэксишештрассе стоит современное здание, на месте которого в 20-х годах был другой дом, разрушенный войной, где в 1922 жила семья Набоковых – доски нет.

Доска Набокову установлена на доме, где писатель жил до отъезда во Францию в 1937 году, на Несторшрассе, но и её установили не городские власти, а хозяин ресторана-галереи, узнав, что выше этажом жил автор «Лолиты», которую он не читал, однако смотрел американский фильм.

Памятную доску Марине Цветаевой также установили не городские власти, а студенты-слависты Берлинского университета, собравшие на эту доску деньги – в складчину. О том, кстати, и облик доски свидетельствует, так же, как и у Набокова. Это не тяжёлая, солидная мемориальная доска, а тонкая латунная дощечка, чуть побольше тех, которые вывешивают на дверях квартир с именами проживающих жильцов: «Профессор такой-то», «Зубной врач такой-то». На такие таблички напрашивается надпись не «жил» или «жила», а «живет» или «проживает»1. Горенштейн с интересом относился к моим творческим изысканиям в области «гения места» – Genius loсi. Любой ландшафт обладает особой стихией, собственной духовностью. Провидение хранит приметы духовной культуры – архитектурные сооружения, памятники, и они, эти городские знаки давно ушедших времён, словно сотканные стихийным воспоминанием, связывают нас с нашим бытием.

Мы говорили с Горенштейном о топографии романа «Преступление и наказание», об образе Петербурга в творчестве Пушкина, Достоевского, Блока, Ахматовой и других. Наконец, о роли топографии Киева и Москвы в романе «Место». Например, я заметила, что герой романа «Место» Гоша Цвибышев накануне своих «наполеоновских» грандиозных начинаний рассматривает южный город с высокой точки, чувствуя себя как бы вознёсшимся над суетой городской жизни точно так же, как в романе «Война и мир» Наполеон пытался охватить взглядом панораму Москвы, стоя на Поклонной горе.

Опять же, пьеса «Бердичев» – неповторимый гимн городу юности писателя. Как оказалось, Горенштейн очень хорошо знал Берлин, хотя вряд ли проникся к нему настоящей любовью, и кажется, что Берлин так и остался городом, который приснился герою рассказа «Последнее лето на Волге», городом со странным названием Чимололе, городом мечты и обмана. Да, полно! Существует ли этот город на самом деле?

Наступает вечер, и Горенштейн выходит на балкон. Улица, как всегда, немноголюдна, и кажется, что она превращает в тени редких прохожих, а тени превращаются в людей. Вот и хорошо, вот и прекрасно: беспокойный ночной город «падает на душу», как сказал бы Андрей Белый, и мучает её «жестокосердной праздной мозговой игрой». Пожалуй, и одинокому русскому писателю здесь достаточно места для творчества, поскольку город сей – «заколдованное место» не только для похождений героев Гофмана.

Позади Киев, Москва, о которых он писал когда-то. Судьба занесла его в Берлин. Что ж, Берлин, так Берлин.

«Набоковский Берлин давно минул, – писал Горенштейн в повести «Последнее лето на Волге», – но какая-то устойчивость, какая-то неистребимость духа чувствуется во всём, может быть потому, что здесь дух заменяет душу. Точнее, здесь господствует то самое скрытое единство живой души и тупого вещества, о котором говорили символисты».

В памфлете «Товарищу Маца…» Горенштейн объясняет своё собственное отношение к Берлину:

«Причина моего предпочтения Берлину проста и схематична: при всех моих проблемах и трудностях мне здесь лучше. С тех пор, как в 1935 году «учреждение» конфисковало киевский родительский дом, новую квартиру в Берлине я получил сорок шесть лет спустя. Вот почему сознательно и меркантильно я предпочитаю Берлин. Предпочитал, а теперь после стольких лет жизни, также и полюбил. Но полюбил иной, чем Москву, любовью. Не любовью бродяги-идеалиста, любующегося воробьями на Тверском бульваре, а любовью обывателя-собственника. Собственность моя, правда, невелика, но всё-таки имею десять пар хорошей обуви и четыре английских пиджака».

В 1993 году Фридрих Горенштейн в квартире на Зэксишештрассе написал повесть «Последнее лето на Волге», которая опрокинула разом концепцию о долгожданном покое собственника, владеющего десятью парами хорошей обуви и четырьмя английскими пиджаками.

Одной «чёрной волжской ночью» во время путешествия на катере герою повести приснился сон о «манящей загранице». Он оказался в неведомом городе со странным названием Чимололе. «Несуществующий заграничный город» был полон сытого довольства и благополучия. И, несмотря на то, что Чимололе, вследствие сна, был невесомым, лишенным конкретности, захотелось уйти в это небытие, настолько мучительно было существовать в реальном мире. «Где ты, Чимололе?» – воскликнул герой.

Сон перешел вскоре в явь: после путешествия по Волге герой поселился в заграничной реальности-мечте – в Берлине, полном такого же изобилия, сытости и довольства, и, как ему показалось вначале, без мучительных русских вопросов и проблем. «Я иду в равнодушно-вежливой толпе, мимо до жути ярких витрин, мимо сидящей за столиками избалованной публики… Сытость и покой даже в ухоженных уличных деревьях».

В «Последнем лете на Волге» писатель вновь возвращается к теме русской «аномалии». «Псалом», «Улица Красных зорь», «Яков Каша», «Притча о богатом юноше», «Куча» – практически все произведения Горенштейна посвящены этому образу. В повести «Последнее лето на Волге» в маленьком приволжском городке герой случайно заходит в столовую под названием «Блинная». Грязная и прокуренная, она напомнила ему записки некоего серба-путешественника, потрясенного когда-то атмосферой русского трактира, где из века в век сидят «люди мелкого счастья», «лакомы на питье», «где место и посуда свинского гнуснее». Однако рассказчика обескураживает не пошлость заведения, а отсутствие логики, аномалия происходящего. В таком притоне должно отталкивать абсолютно всё, в том числе и качество блюд. Однако «фирменное» блюдо «Блинной» превзошло всякие ожидания. «В лучших ресторанах не ел я таких блинчиков, – замечает автор, – обжариваемых до румяной корочки, с тающими во рту фаршем из рубленных вареных яиц, риса и мяса. Зачем жарили здесь эти блинчики? Зачем их подавали на заплеванные столы или на смрадные вонючие скатерки? А если и подавали, то отчего не вымыли помещение, не постелили хрустящие белоснежные скатерти, на которых таким блинчикам место? В этих чудесных блинчиках на грязных скатертях была какая-то достоевщина, какой-то гоголевский шарж, какая-то тютчевская невозможность понять Россию умом».

В Берлине жарко, герой выходит погулять и встречает немца-соседа. Всякий раз, завидев автора, сосед, по-видимому, упражняясь в русском языке, заговаривает с ним, преподнося весьма любопытный набор слов, составляющий целый ряд «персонажей» русской драмы, а заодно и немецкие «клише» на тему «русский вопрос»: «водка… тайга… Волга… господин, прости… братья Карамазов…»

Немец-сосед напоминает герою о том, что от русских проблем ему не удастся скрыться и в «манящей загранице». «А наши проблемы вросли нам в тело, наши проблемы вросли нам в мясо, и отодрать их можно только с мясом», – заключает он.

Герой повести сознаёт, что и здесь, в Берлине у него за спиной все та же всепоглощающая тайга, бесконечная Волга – «географический», как говорил Чаадаев, фактор России – и роман «Братья Карамазовы» с его софистическими кульбитами вокруг «последней истины», не достигающей, однако, и «краешка истины». Автор (герой) идёт по вечернему Берлину, сворачивает с нарядной улицы, улицы мечты и обмана, к тёмной и безлюдной набережной канала, где древний хаос притаился на время, а само время отступило.

На берегу прохладней, и «прогуливается влажный, речной, совсем волжский ветер». Здесь, у тихого берлинского канала с его осязаемыми волжскими ассоциациями, столь неожиданно примиряющими Запад и Восток, вдруг наступает долгожданный покой. «В такие благие минуты хочется верить в чудотворные силы, хочется верить, что рано или поздно тайны нашего спасения будут нам возвещены». ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

____________________
1. Ф. Горенштейн. Читая книгу Мины Полянской «Брак мой тайный». (В книге М. Полянской «Брак мой тайный. Марина Цветаева в Берлине», а также в книге «Флорентийские ночи в Берлине. Цветаева, лето 1922»).

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: